Забитые люди - Страница 12


К оглавлению

12

Мы, то есть русские и преимущественно литераторы, обыкновенно держали себя в стороне от всех этих споров, происходивших на западе Европы. Мы в это время занимались своими вопросами: о торговле древнейшей Руси, о таланте г. Щербины, об Иакове Мнихе, о зооморфических божествах у славян, восхищались пением Марио и письмами Ивана Александровича Чернокнижникова, жалели о почти единовременной кончине Жуковского, Гоголя и Загоскина и удивлялись ковам англичан, готовившимся против нас… Словом – мы, как и всегда, делали свое дело и в то, что нас не касается, не мешались: «Помаленечку, втихомолочку жили, никого не трогая, – старались, чтобы воды не замутить». Тем не менее во время уже очень недавнее, когда кто-то крикнул: «Прогресс!», да и спрятался, – и пошли с тех пор хвалить прогресс и бранить застой на чем свет стоит. Как и почему случилось это – объясните! Говорят, потому, что прогресс необходим человеку, что скорее зарезать его можно, чем заставить не желать прогресса… Не знаю, может оно и так. Посмотрим, не ответят ли нам что-нибудь взятые нами лица, воспроизведенные художническою силою. Известно, что ведь художник всегда беспристрастен: к спорам и теориям он не прикасается, а наблюдает только факты жизни, да и рисует их, как умеет, – вовсе не думая, кому это послужит, для какой идеи пригодится. И поэтому-то именно замечательный художник важен в общественном смысле: в жизни-то еще когда наберешь фактов, да и те будут бледны, отрывочны, побуждения неясны, причины смешаны; а тут, пожалуй, и одно или два явления представлены, да зато так, что после них уже никакого сомнения не может быть относительно целого разряда подобных явлений.

Нужно сказать, что некоторая доля художнической силы постоянно сказывается в г. Достоевском, а в первом его произведении сказалась даже в значительной степени. От него не ускользнула правда жизни, и он чрезвычайно метко и ясно положил грань между официальным настроением, между внешностью, форменностью человека и тем, что составляет его внутреннее существо, что скрывается в тайниках его натуры и лишь по временам, в минуты особенного настроения, мельком проявляется на поверхности. Из наблюдений автора, переданных нам в его рассказах, оказывается, что ведь ни одного человека нет, кто бы в самом деле, всем сердцем и душою возлюбил идеальную организацию, обещающую столько мира и довольства людям. Даже люди, наиболее ею пропитанные, и те беспрестанно проговариваются и уклоняются. Да вот хоть бы сам Макар Алексеич: вы, может быть, думаете, что он в самом деле успокоился на том, что «всякому свое место назначено, а места по способностям распределены» и т. д.? Вовсе нет; это когда он резонирует в спокойном положении, так и говорит таким образом. А чуть что-нибудь заденет его за живое, – он совсем меняется, и лезут ему в голову сами собою «либеральные мысли». Он тогда спрашивает: «Отчего же это так все случается, что вот хороший-то человек в запустенье находится, а к другому кому счастье само напрашивается?.. Знаю, знаю, маточка (спешит он прибавить, обращаясь к Вареньке), что нехорошо это думать, что это вольнодумство; но по искренности, по правде-истине, – зачем одному еще во чреве матери прокаркнула счастье ворона-судьба, а другой из воспитательного дома на свет божий выходит? И ведь бывает же так, что счастье-то часто Иванушке-дурачку достается. Ты, дескать, Иванушка-дурачок, ройся в мешках дедовских, пей, ешь, веселись, а ты, такой-сякой, только облизывайся; ты, дескать, на то и годишься, ты, братец, вот какой! Грешно, маточка (снова спешит оговориться боязливый Макар Алексеич), оно грешно этак думать, да тут поневоле как-то грех в душу лезет». Расчувствовавшись, Макар Алексеич уже не ограничивается и сомнениями, – а даже до негодования доходит и задевает людей почище себя: «Что фрак-то на нем сидит гоголем, что в лорнетку-то золотую он на вас смотрит, бесстыдник, – так уж ему все с рук сходит, так уж и речь его непристойную снисходительно слушать надо! Полно, так ли, голубчики?» Как хотите, а ведь это чуть не вызов со стороны бедного чиновничка: видно, не совсем же угомонилось его сердце, не совсем успокоился он на том, что «если бы мы друг другу тону не задавали, то и свет бы не стоял, и порядку бы не было». Нет, он издает теперь вопли сердечные и сознает за собою право вопить и жаловаться: «А еще люди богатые не любят, – замечает он, – чтобы бедняки на худой жребий вслух жаловались, – дескать, они беспокоят, они-де назойливы. Да и всегда бедность назойлива; спать, что ли, мешают их стоны голодные?» И переполненное горечью сердце внушает ему такие мысли, вызывает наружу такие инстинкты, которых он сам испугался и отрекся бы в обыкновенном положении, но которые теперь, сами собою, неодолимо являются во всей своей силе. «Теперь на меня такая тоска нашла, – пишет разогорченный Девушкин, – что я сам своим мыслям до глубины души стал сочувствовать, и хотя я сам знаю, маточка, что этим сочувствием не возьмешь, но все-таки некоторым образом справедливость воздашь себе. И подлинно, родная моя, часто самого себя без всякой причины уничтожаешь, в грош не ставишь и ниже щепки какой-нибудь сортируешь. А если сравнением выразиться, так это, может быть, от того происходит, что я сам запуган и загнан, как хоть бы и тот бедненький мальчик, что милостыни у меня просил». Вот этакие-то мысли, западая в человека и развиваясь в нем с чрезвычайною быстротою и силою, при помощи его природных инстинктов, – и губят всеобщую тишину и спокойствие в том идеальном общественном механизме, который так отрадно рисовался нам выше. И нельзя сказать, чтобы автор здесь выдумывал, клеветал на человеческую природу. Можно заметить, пожалуй, что Макар Алексеич для своего образования и положения является уже слишком метким оценщиком противоречий официальных основ жизни с ее действительными требованиями; но это потому, что, сочиняя в течение полугода, чуть не каждый день, письма к Вареньке, Макар Алексеич изощрил свой слог; а с другой стороны – почему же и автору немножко не прийти к нему на помощь? Но помощь эта касается единственно словесного выражения мыслей; сами же мысли чисто принадлежат Макару Алексеичу, – это скажет всякий, хоть недолгое время, хоть раз бывавший в его положении. Макар Алексеич формулировал свои тяжкие сомнения в письмах к Вареньке; другие не формулируют их иначе, как своим поведением, разными странными поступками и печальными их результатами. Если вы, например, имели бы терпение хоть перелистовать бесконечного г. Голядкина, – вы увидели бы, что и он мучится и сходит с ума совершенно по тем же общим причинам, – вследствие неудачного разлада бедных остатков его человечности с официальными требованиями его положения. Голядкин не так беден и задавлен, как Девушкин; он может себе позволять даже некоторый комфорт; даже в своем кругу видит людей, которых официально имеет право считать ниже себя, так как он состоит помощником столоначальника в департаменте. Вследствие того он приобрел некоторое условное уважение к себе и какое-то смутное понятие о «своем праве». Но тут он и спутался. Случилось обстоятельство, при котором нужно было выставить вовсе не это, чиновное право, а совсем другое: ему понравилась девушка. Как искатель незавидный, он был отстранен, и вот тут-то перевертываются вверх дном все его понятия. Макар Алексеич нашел возможность удовлетворить доброте своего сердца, быть полезным для любимого существа, и потому в нем все больше и яснее развивается гуманное сознание, понятие об истинном человеческом достоинстве. Яков Петрович Голядкин, напротив, получил несколько афронтов от родных своей возлюбленной и от своего соперника и потому, оскорбленный в своем человеческом чувстве, но не умея хорошенько сознать этого, прямо хватается за свое чиновное право. «Это моя частная жизнь, это не касается моих официальных отношений», – находится он сказать, когда ему отказывают от званого обеда в доме родителя его возлюбленной. И затем его мысли совершенно расстраиваются; он уже не знает, что же он вправе или не вправе… Он чувствует только одно, – что тут что-то не так, не ладно. Хочет он объясниться со всеми – врагами и недругами, – все не удается, характера не хватает… И приходит он к idee fixe, к пункту своего помешательства: что жить в свете можно только интригами, что

12