Ну, посудите же – зачем было сходить с ума человеку? Оставайся бы он только верен безмятежной теории, что он в своем праве, и все в своем праве, что если новый коллежский раньше его произведен, – так этому так и следует быть, и что если Клара Олсуфьевна его отвергла, так опять это значит, – что ему к ней и соваться не следовало, – словом, продолжай он идти своей дорогой, никого не затрогивая, и помни, что все на свете законнейшим образом распределяется по способностям, а способности самою натурою даны и т. д. – вот и продолжал бы человек жить в прежнем довольстве и спокойствии. Так ведь нет же: встало что-то со дна души и выразилось мрачнейшим протестом, к какому только способен был ненаходчивый г. Голядкин, – сумасшествием… Не скажу, чтоб г. Достоевский особенно искусно развил идею этого сумасшествия; но надо признаться, что тема его – раздвоение слабого, бесхарактерного и необразованного человека между робкою прямотою действий и платоническим стремлением к интриге, раздвоение, под тяжестью которого сокрушается наконец рассудок бедняка, – тема эта, для хорошего выполнения, требует таланта очень сильного. При хорошей обработке из г. Голядкина могло бы выйти не исключительное, странное существо, а тип, многие черты которого нашлись бы во многих из нас. Припомните ваши встречи с чиновным людом; припомните тех, которые называют себя людьми неискательными, спокойными, любящими по правде жить. Вспомните, как они любят говорить о своей неискательности и как иногда, вдруг круто изменяется направление разговора при упоминании о ком-нибудь из их сослуживцев, начальников или знакомых, успевающем больше других. Тут сейчас пойдет: и «хорошо тому жить, у кого бабушка ворожит», и «правдой век не проживешь», и жалобы на собственную неспособность к подлостям, и ироническое, как будто уничижительное перечисление собственных заслуг: «Что, дескать, мы – что по шести-то часов спины не разгибаем, да дела-то все нами держатся – эка важность… А вот – пойти к его превосходительству на бал, да польку там отхватать, да по утрам вместо дела-то по магазинам разъезжать – его супруги комиссии исполнять – вот это дело, вот с этим и в честь попадешь… А мы – что? Клячи водовозные, волы подъяремные – только в черную работу и годимся…» и т. д. А затем разговор непременно принимает такой оборот: что ведь «и мы, дескать, могли бы подличать, и мы могли бы финтить»… и в доказательство расскажут вам несколько случаев, где, точно, человеку удобно было сподличать, а он не захотел… Во всех подобных господах решительно сидит тенденция г. Голядкина к сумасшедшему дому; дайте им только побольше мечтательности и меланхолии – и переход будет недалек…
Господин Голядкин, впрочем, человек уж совсем сумасшедший; оставим его. А вот еще есть лицо у г. Достоевского, тоже сумасшедший, но скорее только мономан – г. Прохарчин. Человек этот тоже сообразил, должно быть еще при начале своего служебного поприща, что «одному на сем свете назначено в каретах ездить, другому в худых сапогах по грязи шлепать», и, причислив себя к последнему разряду, нанял себе угол и живет, не думая пытать судьбы своей. Но прочного спокойствия нет у него на душе; характер у него боязливый, как у всех забитых, и хотя он твердо верует в нерушимость своей философии, но на свете видит и случайности разного рода: болезни, пожары, внезапные увольнения от службы по желанию начальства… Бедняка начинает преследовать мысль о непрочности, о необеспеченности его положения. Мысль, конечно, очень естественная. Натурален и результат ее – решение откладывать и копить деньги, на всякий случай. Но исполнение уже дико, хотя тоже понятно в г. Прохарчине: он прячет звонкую монету себе в тюфяк… Да и куда же ему девать в самом деле? В сундук положить – утащат; поручить кому-нибудь – никому довериться нельзя; в ломбард положить – помилуйте, это значит прямо объявить себя богачом, Крезом каким-то. «У него деньги в ломбарде лежат» – знаете ли вы, как звучит эта фраза в кругу мелких чиновников, а тем более обитателей углов!.. Вот г. Прохарчин и прячет деньги в тюфяк, и 10 лет прячет, и 15, и 20, может быть и больше, и даже сам, кажется, высчитать хорошенько не может, сколько у него там спрятано, а потревожить тюфяк – боится любопытных глаз… Живет он довольно спокойно, то есть перед всяким сторонится, всего робеет и рад, что его не трогают. Вдруг вместе с ним поселяются новые жильцы – хорошие люди, но «надсмешники». Заметив боязливость Прохарчина и постоянную мысль о необеспеченности, – давай они между собою сочинять слухи – то о сокращении штатов, то об экзаменах для старых чиновников, то о желании его превосходительства уволить всех чиновников с непрезентабельной фигурой, то вообще о тяжелых временах… И что бы вы думали? Ведь совсем сбился с толку бедняжка Прохарчин: ходит сам не свой, лица на нем нет, так и ждет, что его выгонят из службы, и тогда что же с ним будет? Запасец хоть и сделан, да ведь уже его теперь истощать придется, а пополнять неоткуда… Волнение Прохарчина выразилось, как водится, между прочим, тем, что он, встретясь с каким-то закоснелым пьянчужкой, хватил через край и привезен домой в бесчувствии и больной. Едва очнувшись, он начал бредить и тосковать о том, что вот живешь-живешь, да и пойдешь с сумочкой; нынче нужен, завтра нужен, – а потом и не нужен, и ступай по миру… Его начинают убеждать, что ему бояться нечего: человек он хороший, смирный и пр…. Он отвечает: «Да вот он вольный, я вольный; а как лежишь, лежишь, да и того…» – «Чего?» – «Ан и вольнодумец»… Все приходят в ужас и негодование при одной мысли, что Прохарчин может быть вольнодумцем; но он возражает: «Стой, я не того… ты пойми только, баран ты: я смирный, сегодня смирный, завтра смирный, а потом и не смирный, сгрубил; пряжку тебе, и пошел вольнодумец!..» Словом сказать, – господин Прохарчин сделался истинным вольнодумцем: не только в прочность места, но даже в прочность собственного смирения перестал верить. Точно будто вызвать на бой кого-то хочет: «Да что, дескать, вечно, что ли, я пресмыкаться-то буду? Ведь я и сгрублю, пожалуй, – я и сгрубить могу… Только что тогда будет?..» Но разгулялся этот господин Прохарчин перед смертью: в ту же ночь, не осилив волнения, он умер, возбудив общее сожаление в жильцах. А по смерти его нашли в тюфяке, в разных сверточках, серебряной монеты на 2497 рублей с полтиной ассигнациями, – отчего жильцы, и в особенности хозяйка, пришли уже в негодование…